«О дивный тленный мир»: что смерть может рассказать о жизни


Нашли у нас полезный материал? Помогите нам оставаться свободными, независимыми и бесплатными.


Жизнь трагична просто потому, что земля вращается, солнце неизменно встает и заходит и когда-нибудь для каждого из нас зайдет в последний, самый последний раз. Наверное, корень человеческих бед в том, что мы готовы принести в жертву всю красоту нашей жизни, отдать себя в рабство тотемам, табу, крестам, кровавым жертвоприношениям, шпилям, мечетям, гонкам, армиям, флагам, нациям, чтобы только не признавать факт существования смерти — единственный факт, который у нас есть.

Джеймс Болдуин. The Fire Next Time

«О дивный тленный мир» (изд. МИФ) — книга, в которой журналистка Хейли Кэмпбелл рассказывает о своем трехлетнем опыте исследования смерти. Нет, не в привычном формате философских изысканий, а на всех уровнях ее физического проявления. Ведь как, в сущности, мы относимся к смерти? Зачастую отрицаем ее или вытесняем мысли о ней. Избегаем. Эстетизируем. Пытаемся обмануть, концептуализировать или свести к ритуалу. Строим свои догадки о том, что за этой границей (хотя, если она и может прояснить нам что-то, то эта ясность касается лишь зоны до границы). Но обычно все это с безопасного расстояния и издалека. Хейли Кэмпбелл пошла другим путем. В процессе своего исследования она общалась с патологоанатомами, похоронными агентами, гробовщиками, «сиделками скорби», следователями убойных отделов, работниками центра крионики и другими людьми, так или иначе имеющими дело со смертью. Присутствовала при вскрытии, на месте преступления, помогала работниками крематория, постигая реальность смерти рядом с неопровержимым доказательством ее существования – мертвым человеческим телом и нашим отношением к нему. За время своей работы она видела, как психика даже профессионалов отчаянно защищается от тех вопросов и переживаний, которые эти тела вызывают, отмечала для себя те моменты, в которых эти защиты истончались (у каждого свой триггер), и обнаруживала удивительное — несмотря отстраненность, которую приносит опыт постоянного столкновения со смертью, именно он заставляет быть более внимательным к близким и по-новому смотреть на живых. Впрочем, как и сама смерть, отношения с которой могут рассказать о нас больше, чем тысячи философских трактатов.

Публикуем фрагмент из послесловия, который начинается отрывком разговора Хелен с сержантом уголовной полиции Энтони Маттиком и заканчивается ее размышлением о том, какие открытия она сделала для себя в процессе непростой работы над книгой.

«Смерть показывает нам то, что кроется в живущих. Отгораживаясь от процессов, происходящих с человеком после момента смерти, мы отказываем себе в более глубоком понимании того, какие мы на самом деле».

О дивный тленный мир

Читайте также

Страх конца: четыре истории бессмертия, которые мы рассказываем себе

Экзистенциальный шок: почему нам так сложно принять неизбежность смерти

Пределы неопределенности: как осознание смерти меняет восприятие жизни


«О дивный тленный мир» (фрагмент)

…Следующая история. В заливе утонули отец и сын. Их тела обнаружили во время отлива через две недели после исчезновения. Мужчина застывшей рукой все еще цеплялся за камень, а другой держал мальчика, которого пытался спасти. «Я уже много лет об этом думаю. Он погиб вместе с сыном. Он ни за что не хотел его отпустить. Как получилось, что два прилива в сутки и сильное течение не смогли ослабить хватку?» Я киваю. Кевин, бальзамировщик, объяснял мне, что страх проявляется физически, как напряжение на американских горках, и может заставить мышцы мгновенно застыть в момент смерти. Он тогда называл это трупным спазмом. Я на секунду задумываюсь, не ожидается ли от меня более яркая реакция. Мне рассказывают о погибшем отце и сыне, а я думаю о практической причине, заставившей мышцы сжаться, о химических веществах в организме. Как бы я отреагировала до того, как начала писать эту книгу? Наверное, спросила бы о матери. Но я не спрашиваю.

… Начинается следующая история, и на этот раз Маттик посмеивается. «Еще был один парень, просто гигант. Он умер на втором этаже, и мы никак не могли его спустить вниз. Лестница была очень красивая, деревянная. Чтобы обойти изгиб, мы его сложили пополам, а гробовщику пришлось кашлять, чтобы не было слышно хруста». Он смеется в салфетку.

«Да, этот щелчок сложно забыть. После него проходит окоченение», — говорю я. Что еще можно добавить после таких историй? Позже, уже когда я прослушиваю запись интервью, до меня доходит, что более естественно было бы сказать «О боже!» или «Какой кошмар».

«Вы слышали этот звук?» — удивленно говорит Маттик, поднимая брови над салфеткой. Потом он возвращает ее на колени и смотрит на меня так, как будто уже не знает, зачем мы сюда пришли. Подразумевалось, что из нас двоих я ничего не видела и интересуюсь, каково пережить такие вещи. Поэтому я рассказываю, чем занимаюсь: о трупах в моргах, о черепе из пепла, о гробе на холме. Я рассказываю о мозге в моих руках и о младенце в ванночке. Я замечаю, что перечисляю эти случаи так же, как он до этого.

«Вы спрашиваете меня о вещах, которые сами пережили, — отвечает он наконец. — Нет, я серьезно. Вы интересуетесь, что сидит во мне, а у вас самой в душе есть что-то такое. Не в плане претензий, но ведь так оно и есть. Странно, что вы не выпили шесть бутылок в одиночестве! Вы мне задаете вопросы? Да вы уже в нашей компании! Вы, как бы сказать, сами через все это прошли».

Я смущенно пожимаю плечами. Надеюсь, по моему лицу видно, что я не хотела, чтобы это так выглядело. Не настолько. Вначале план был простой. Я решила взять интервью у специалистов, связанных со смертью, и узнать, как они делают то, что делают, и как они психологически с этим справляются. Может быть, они даже покажут мне что-то, если я не буду им мешать. Я собиралась проследить путь трупа от морга до могилы и поведать о том, что увидела. До этого мне приходилось брать интервью у сотен людей на самые разные темы — от кино и бокса до шрифтов, я слышала веселые и грустные истории. Я — турист в разных сферах жизни, и мне казалось, что в этом проекте моя роль не изменится. Я закончу беседу, положу в сумку блокнот и диктофон и уйду. Вряд ли можно побывать где-то один раз и назвать себя после этого местным, как бы внимательно ты ни смотрел. Однако я увидела больше, чем ожидала увидеть, и почувствовала больше, чем ожидала почувствовать. «Если честно, у меня это не вызывает никаких проблем, если не считать младенца», — говорю я Маттику, и это действительно так. Я разглядывала лавину, а пострадала от отскочившего камешка, ударившего меня прямо между глаз.

Может быть, Маттик прав. Может быть, я увидела столько, что сама уже «в этой компании». Может быть, это мое последнее интервью, и он просто дал мне сигнал, что можно остановиться.

Мы молчим. Маттик перестал есть. Он смотрит на меня, мысленно обновляя мой статус. До этого, в баре, его надо было подталкивать открыто говорить о работе: своим громким голосом он скорее снабжал меня заголовками, это была передача «для семейного просмотра». Он исходил из того, что я не видела ничего похожего и не хочу всерьез слышать подробности. По опыту он знал, что никто не хочет в это вникать, и поредевшая толпа посетителей лишний раз его в этом убедила. До того как он расскажет мне о стоящей на коленях медсестре и о старике, протекшем сквозь потолок к соседям, оставалось несколько часов. Я не делала предположений о том, с чем ты, читатель, можешь справиться. Это противоречило бы самой идее моей работы, было бы уступкой культурным барьерам, которые я пыталась перешагнуть. Теперь ты по одну сторону со мной. Тишину, повисшую между мной и Маттиком, наполняет шум ресторана.

«Дело в том, что теперь… — Он откидывается в кресле и глядит куда-то в угол мимо машущего лапой золотого кота, решая, стоит ли говорить то, что он собирался произнести. — Нет, я все же скажу, раз вы пишете книгу. Только поймите меня правильно. — Он подается вперед. — Вы не избавитесь от этих картин, — говорит он серьезно. Не хочу вас огорчать, но что-нибудь всегда, снова и снова будет вызывать их в памяти. Ты куда-нибудь идешь, и вдруг появляются эти мысли, и ты сам не знаешь почему. И их нельзя остановить. То, что вы увидели, ненормально. Вы сами вляпались в то, о чем меня спрашивали».

Он считает, что все сводится к тому, где и как хранить эти образы в голове. Сейчас они на первом плане, но вскоре отойдут на второй. «Я уже 30 лет убираю их подальше, говорит он. — То же самое делают медсестры. Пожарные. Приходится учиться держать дистанцию, иначе без конца думаешь, чем ты, черт возьми, занимался».

Сейчас я это прекрасно понимаю. Все, с кем я беседовала, признавались, что, когда их что-то берет за душу, они стараются поговорить не с психотерапевтом, а с коллегами. Им нужен тот, кто был в схожей ситуации и видел то, что видели они. Это касается и Клэр с акушерками в комнате отдыха, и Мо на ежегодном барбекю. Похоронные агенты, бальзамировщики и санитары, работающие с трупами, делятся историями на конференциях, зная, что никто из окружающих не вздрогнет. Во многих случаях это напоминает мне солдат. Я читала, что на некоторые темы они могут разговаривать только с другими военными, потому что их система координат сместилась далеко за пределы обыкновенного, их контекст слишком оторван от повседневной жизни. Им нужен человек с общими переживаниями, а не просто клиническое понимание ситуации. У меня нет понимающих коллег, поэтому я сажусь к компьютеру и все это записываю. Я признаюсь Маттику, что младенец не выходит у меня из головы до такой степени, что я представляю мертвыми детей в корзинках, когда сижу рядом с ними в кафе, а когда друзья походя упоминают, что кладут ребенка спать между собой, у меня перед глазами всплывает статистика смертей во время такого сна. Я признаюсь, что со мной теперь невесело на вечеринках, потому что я норовлю отвести кого-нибудь в уголок и рассказать о младенце в морге. Для этого много не надо. Достаточно спросить о том, как у меня дела.

«Но я удивлюсь, если вы скажете, что не стали после этого более понимающей, — говорит он. — Вы изменитесь, и в лучшую сторону. Во многих случаях это помогает проявить смирение. Вы смотрите на младенцев и думаете о том, о чем думаете, но зато больше цените их — вы видели другую сторону медали. Лично мне кажется, что такие переживания делают человека лучше. Не в смысле „лучше других“, а лучше внутренне. Ты начинаешь лучше видеть. Лучше поступать. Потому что тебе пришлось прикоснуться к вещам, к которым люди обычно даже не приближаются. И правильно делают».

Я киваю. Меня, во всяком случае, контакт с умершими сделал терпимее к людям этот эффект объяснял бы, кстати, почему мои собеседники проявляли по отношению ко мне такое терпение и открытость, хотя только что со мной познакомились. Я стала меньше спорить. Я по-прежнему сержусь, но эмоции кажутся приглушенными. Я была чемпионкой по старым обидам, а теперь в основном их забываю.

«У вас есть какие-то сожаления, что вы по долгу службы занимались такими вопросами?»

«Это совершенно неправильное слово, — говорит Маттик с глубоким убеждением. — Я никогда ни о чем не жалею. Может быть, это звучит сентиментально, что каждый человек выбирает себе путь. Ты выбрал свой, принял решение и живешь с этим. Самое плохое — это не закончить начатое. Вот тогда есть о чем жалеть».

***

В книге «Тело помнит все» (The Body Keeps the Score), посвященной клиническим основам травм в психике и физиологии человека, психиатр Бессел ван дер Колк пишет, что организм реагирует на экстремальные ситуации выделением стрессовых гормонов и их часто винят в последующих болезнях и недомоганиях. «Однако гормоны стресса призваны дать человеку силу и стойкость, помочь отреагировать на исключительные обстоятельства. Те, кто активно борется с катастрофой — спасает близких и незнакомых, везет кого-то в больницу, работает в медицинской бригаде, разбивает палатки и готовит еду, — применяют свои гормоны стресса по назначению и поэтому гораздо меньше рискуют получить психологическую травму». Возможно, работники смерти — или, как сказал бы Фред Роджерс, «помощники» — справляются с переживаниями психологически, потому физически выполняют свой долг.

Пока мы (я тоже) сидим рядом, они действуют. «Тем не менее, — продолжает ван дер Колк, — у каждого есть свой предел, и масштаб проблемы может подавить даже самого подготовленного человека».

Общаясь с теми, кто имеет дело со смертью, я снова и снова приходила к выводу, что никто из них не сталкивается со всеми ее аспектами сразу. Никто, даже специалисты, не видит смерть во всей ее полноте. Система работает, потому что каждый ее винтик сосредоточен на своем участке, своем уголке, своем движении. Как на фабрике кукол: один рабочий красит лицо и отправляет заготовку другому, который приделает волосы. Нет такого человека, который убирал бы труп с обочины, проводил ему вскрытие, бальзамировал, одевал и лично отправлял в топку. Это цепочка людей, одна отрасль, но разные роли. От страха смерти нет универсального противоядия, и твоя способность функционировать в этом царстве зависит от того, куда ты смотришь и — что не менее важно — куда ты не смотришь. Я познакомилась с похоронными агентами, которые признавались, что не выдержали бы ужасов аутопсии, с работником крематория, который не смог бы одеть труп, потому что это слишком интимный процесс, с могильщиком, который днем мог стоять по шею в собственной могиле, но боялся ночного кладбища. Я познакомилась с санитаром в морге, которая спокойно взвешивала человеческое сердце, но не могла читать предсмертную записку самоубийцы в официальном отчете. У всех нас есть шоры, но мы сами выбираем, что хотим ими заслонить.

У всех тружеников смерти есть свои границы, и важен каждый из них — благодаря им масштаб явления не подавляет. Когда Маттик рассказывает о том, что надо держать дистанцию, я уверена, что это конструктивная отстраненность, а не холодность. Надо видеть контекст, оставить себе психологическое пространство, чтобы не сломаться и эффективно выполнить задачу. Он предлагает мне не закапывать увиденное в глубинах разума, не игнорировать и не блокировать это, а увидеть разумный контекст. Это не та отстраненность, которую я заметила у палача: он переписал реальность до такой степени, что едва воспринимал себя частью процесса, и, чтобы примириться со своей работой, в этом новом нарративе не признавал за собой никакого активного участия. Так же поступал и уборщик мест преступления. Он не хотел знать предысторию, намеренно вырывал сцену из общей картины, чтобы оставалась только кровь — и часы в телефоне, отсчитывающие секунды до дня, когда он отстранится от всего этого окончательно.

Если говорить об этой книге, мне хотелось бы, чтобы вы вынесли из нее желание подумать, где проходят ваши собственные границы. В течение всего этого времени я наблюдала границы, очерченные другими людьми. Отец заставил мертворожденного ребенка исчезнуть без следа, пока спала мать. Солдата вьетнамской войны прислали домой в гробу с привинченной металлической крышкой и запретили на него смотреть. Человек пришел в похоронное бюро Поппи и с порога спросил, разрешит ли она ему увидеть утонувшего брата, так как в других местах это не было позволено. Такие границы часто основаны на произвольных, стандартных представлениях и не приносят нам никакой пользы. Я убеждена, что они должны быть личными, вы сами должны их выбрать. Если вы тщательно обдумали эти границы, а не поддались диктату культурных норм, они верны. «Мы тут не для того, чтобы силой заставлять людей испытывать переломные впечатления, — сказала мне Поппи, сидя в своем плетеном кресле в самом начале этого пути. — Наша задача — подготовить их, мягко снабдить информацией, необходимой для взвешенного решения». Я уверена, что она права. В мире полно желающих рассказывать, как надо воспринимать смерть и мертвых. Я не хочу быть в их числе и не хочу учить вас, какие чувства надо испытывать по отношению к чему угодно. Я хочу лишь побудить вас задуматься на эту тему. Богатейшие, полные смысла, переломные моменты вашей жизни могут оказаться дальше, за этой чертой, которую вы сейчас себе рисуете. Помогите одеть вашего умершего, если считаете себя способным на это, пусть даже из чистого любопытства. Люди сильнее, чем сами себе кажутся. Рон Тройер, вышедший на пенсию похоронный агент, понял это очень давно. Когда он вскрыл крышку солдатского гроба, он осознал, что отец видит перед собой не кошмар. Он видит вернувшегося с войны сына, своего мальчика.

Я часто думаю об одной женщине, которую встретила много лет назад. Она тогда призналась, что не стала навещать в больнице умирающую мать, потому что не хотела, чтобы последний ее образ стал образом смерти. В итоге мать умерла в одиночестве. Женщине тогда было 60 лет, и она никогда раньше не видела мертвых. Ей казалось, будто одна сцена в больничной койке сможет вытеснить воспоминания о целой жизни. Она воображала, что внутри нее что-то необратимо испортит сама картина смерти, а не утрата близкого человека. Я думаю, знакомство со смертью может дать нам крайне важное, меняющее жизнь знание, благодаря которому наши границы уже не будут определены страхом перед неизвестностью. Мы будем знать, что способны быть рядом со смертью и, когда придет время, не обречем наших близких на одинокое угасание.

Что касается моих собственных границ, у меня раньше появлялось сожаление, что я увидела младенца в ванночке, но без этого момента для меня остался бы скрытым целый мир человеческого горя и переживаний. Я не познакомилась бы с Клэр, «акушеркой скорби», а ведь именно ее работа больше, чем любая другая, показала мне, насколько недооценивают многих этих специалистов, как мало мы о них знаем, как они помогают нам не только похоронить умерших, но и успокоить мысли и душу. Те, кто перенес травму, не должны быть единственными хранителями этого знания. Клэр не только делает фотографии детей для памятных шкатулок, но и помнит о них и считает подтверждение существования важнейшим элементом своей профессии. Благодаря таким людям тяжелое событие не так отчуждает, не так изолирует человека от общества. Откуда появиться эмпатии, если не из наблюдения и попытки понять?

Попытка понять нечто невидимое была, в конце концов, фундаментом моего начинания, и если бы я отвергла какую-то часть, то это противоречило бы моим намерениям. Я хотела видеть во всей полноте. И все же во многих местах, где я побывала, перед этими телами, я на какой-то момент теряла дар речи. Я журналистка, и обычно у меня хватает вопросов, но, когда я слушаю записи интервью, бывают фрагменты, где я замолкаю. Наступает мертвая тишина, заполненная жужжанием холодильной камеры или звуком распиливаемых костей. Я приходила домой и злилась на саму себя, что периодически мне не хватало решительности. Что я не посмотрела на фотографию на груди Адама, что не подошла ближе, когда с обезглавленного трупа привычным движением снял покрывало студент он не имел представления, зачем я туда пришла. Мне пришлось написать сотню писем с просьбами и проехать тысячи километров, чтобы там оказаться. Почему не подошла еще на несколько шагов и не оценила аккуратность среза, который сделал Терри? Что меня остановило в тот момент?

Чувство, что я не на своем месте? Что я стою в этом помещении, но все равно могу только наблюдать издалека? Или я тогда думала, что не выдержу, если увижу обрубок позвоночника? Я стояла, реагировала и пыталась делать свое дело на перекрестье интереса и страха. «Две несоизмеримые человеческие эмоции бьются и сталкиваются, высекая искры, которые могут и обжечь, и согреть», — писал Ричард Пауэрс.

Иногда, в трудную минуту, я спрашивала себя о том, что конкретно я хочу найти. Я увидела первый труп в морге Поппи. Разве это не настоящая смерть, которая годами меня интересовала? Что еще искать?

Много дней после разговора с Маттиком я никак не могла отделаться от образа мертвого отца, который держит сына, а другой рукой вцепился в камень на дне. Мне сложно выразить, как он запал мне в сердце, мне сложно это осмыслить. Когда вечером в китайском ресторане бывший полицейский рассказывал мне об этом случае, я восприняла сцену как факт и объяснила ее для себя с точки зрения знаний, полученных о биологической стороне смерти. Я свела это к физиологии, отстранилась таким же образом, как отстраняется уборщик на месте преступления. Я не увидела всей полноты картины. Это мучило меня неделями, пока наконец я не осознала, чтó именно обнажили отступившие волны.

Нельзя мертвой хваткой вцепиться в пустоту. Трупный спазм — это не обычное трупное окоченение, а более сильная, редкая форма повышения жесткости мышц. Софи в комнате бальзамирования легко убрала окоченение прямо на моих глазах, согнув умершему мужчине ноги в коленях. Здесь этот прием не поможет. Трупный спазм возникает в момент крайнего физического напряжения, на эмоциональном пике. Те, кто обнаружил отца с сыном, как будто перенеслись в прошлое и стали свидетелями последних мгновений их жизни, увидели снимок разыгравшейся под водой сцены. Это был отчаянный порыв не бросить своего ребенка, запечатленный смертью и обнаженный отливом. В этом заливе сильное течение, а мгновенно никто не тонет, поэтому, будь порыв слабее, пальцы соскользнули бы с камня и тела нашли бы по отдельности в разных местах. Это был тот самый первобытный инстинкт, который я испытала рядом с младенцем в морге. Когда он уходил под воду, мне захотелось протянуть руку и схватить его, и я никогда бы его не отпустила, если бы у меня был малейший шанс его спасти.

Теперь я вижу все целиком. Смерть показывает нам то, что кроется в живущих. Отгораживаясь от процессов, происходящих с человеком после момента смерти, мы отказываем себе в более глубоком понимании того, какие мы на самом деле. «Покажите мне, как страна заботится о своих мертвых, и я с математической точностью измерю нежное милосердие ее народа, его уважение к праву и верность высоким идеалам», — гласит изречение Уильяма Гладстона в рамке на стене кабинета Мо в компании Kenyon. Мы обманываем себя, чтобы этого не узнать, мы придумали для этого целую систему кулис и оплачиваемых услуг. Но незаметные проявления заботы, нежного милосердия со стороны тех, кто постоянно имеет дело со смертью, свидетельствуют не о холодной профессиональной отстраненности, а о чем-то противоположном — о своего рода любви.

Я пробыла рядом со смертью недолго и считаю, что за это время стала мягче, но одновременно и закаленнее. Я принимаю то, как все заканчивается, и замечаю, что скорблю по людям, пока они еще с нами. У меня есть серия фотографий отца: он склоняется над своей рабочим столом, над снимками пяти погибших женщин, уже давно потерянными. Лица не видно, только серебристые волосы сзади. Когда нас разделила пандемия, когда мир закрылся, когда тысячи людей оказались обречены на одинокую смерть, картинки в ноутбуке стали всем, что у меня было. Эта книга является личным размышлением о тонкой струйке, за которой последовал потоп.

Источник: «О дивный тленный мир»

Обложка: mia de fleur “Last Dance” / flickr


«Моноклер» – это независимый проект. У нас нет инвесторов, рекламы, пейволов – только идеи и знания, которыми мы хотим делиться с вами. Но без вашей поддержки нам не справиться. Сделав пожертвование или купив что-то из нашего литературного мерча, вы поможете нам остаться свободными, бесплатными и открытыми для всех.


Если вы нашли ошибку, пожалуйста, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.

Обозреватель:

Подписаться
Уведомить о
guest

0 комментариев
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии

Сообщить об опечатке

Текст, который будет отправлен нашим редакторам: