Посмеяться и забыть?

Рассказ дня.

Чем отличается Гёте от таксиста? Почему массовая графомания принимает размеры эпидемии? И, наконец, что вообще происходит? Спросите у Милана Кундеры. Специально для вас мы публикуем отрывок из «Книги смеха и забвения» («The Book of Laughter and Forgetting»)—  потрясающего сборника рассказов и эссе, пропитанных горькой иронией и тонким лиризмом чешского гения. Особенно актуально сегодня, когда мир тонет в словах, произносимых преувеличенно громко и далёких от действительности.

В эпоху же графомании писание книг рождает обратный эффект: каждый окружает себя собственной писаниной — и точно стеной из зеркал обрубает подходы для любых голосов снаружи.

rtl3334_1

ПОСМЕЯТЬСЯ И ЗАБЫТЬ

Банака был безобразен — совершенно не тот тип, который обычно пробуждает к жизни дремлющую женскую чувствительность. Тамина налила ему чаю, и он необычайно вежливо поблагодарил ее. Расслабленный разговор, в котором все участвовали понемногу, как будто не предвешал ничего особенного, как вдруг Банака повернулся к Биби с улыбкой и произнес:

— Я слышал, вы хотите писать книгу. О чем же?

— О, что-нибудь очень простое, — ответила Биби. — Роман. О том, как я вижу мир.

— Роман? — переспросил Банака с явной ноткой неодобрения в голосе.

— Ну, не обязательно роман… — Она уже не была уверена в себе.

— Подумайте, из чего, в конце концов, складывается роман, — предложил Банака. — Все эти различные характеры… Вы действительно думаете, что знаете про них все, что для этого знать полагается? Как они выглядят, думают, одеваются? Из каких закоулков сознания исходят в своих действиях? Ну, согласитесь же, в самом деле. Все это заботит вас в последнюю очередь…

— Вы правы, — согласилась Биби. — В самую распоследнюю.

— Вы же знаете, — продолжал он, — романы — плод человеческих иллюзий о том, что мы якобы можем понять наших ближних. Но что мы можем знать друг о друге?

— Ничего, — сказала Биби.

— Это точно, — сказала Жужу.

Профессор философии утвердительно кивнул.

— Все, что мы можем, — сказал Банака, — это вести учет своих собственных «я». Все остальное — натужная, но бесполезная трата энергии. Все остальное — вранье.

— Верно! Все так и есть! — энергично подхватила Биби. — Я не хочу писать роман. Я имела в виду другое. То, что я хочу — это вот так, как вы говорите: писать о себе самой, какой-то учет своей жизни. И я вовсе не стала бы скрывать, что живу абсолютно банальной, обыденной жизнью, в которой никогда не происходило ничего особенного…

Банака улыбнулся.

— А какая тут разница? Взгляните на меня. Снаружи — и я не выгляжу как-то особенно.

— Правильно! — вскричала Биби. — Правильно! Посмотрите на меня снаружи — и вы не увидите ничего особенного. Снаружи! Потому что оно происходит во мне, внутри меня-то, о чем стоит писать, о чем захотят читать люди!

Тамина продолжала разливать всем чай. Она была рада тому, что эти двое мужчин, спустившись с олимпа своих интеллектов, так приветливы с ее подругой.

Профессор философии потягивал трубку, прячась в дыму словно от неловкости за себя самого.

— Еще со времен Джойса, — изрек он, — мы начали осознавать, что величайшее испытание в нашей жизни — это отсутствие испытаний. Одиссей завоевывал Трою, прокладывал путь домой, стоя за штурвалом своего корабля, терпел крушение на каждом острове — нет, не тем нынче живы мы с вами! «Одиссея» Гомера теперь заняла место внутри человека. Человек ее интернировал… Острова, моря, соблазняющие нас сирены — все это нынче сжалось, уменьшилось и свелось к голосам, раздающимся только у нас внутри.

— Да, да! Я как раз чувствую то же самое! — воскликнула Биби. — Как раз поэтому я и хотела спросить у вас, что с этим делать, господин Банака. Очень часто я чувствую, что все мое тело просто разрывает изнутри желанием как-нибудь себя выражать. Говорить. Высказывать что-то. Иногда мне кажется, что сейчас я с ума сойду или взорвусь от того, что я вся — точно… запертая снаружи на ключ! Вам должно быть знакомо это чувство, господин Банака. Хочется рассказать историю своей жизни, своих переживаний, эмоций. Они ведь действительно неповторимы. Действительно, уверяю вас… Но посадите меня перед листом бумаги — и я теряю все свои мысли! Я прихожу, таким образом, к выводу, что, должно быть, все дело в технике. Есть, видимо, что-то такое, что вы знаете, а я нет. Ваши книги просто потрясаюши…

На этом я избавлю вас от дальнейшего выслушивания лекции, которую два сократа читали молоденькой женщине об искусстве письма. Расскажу-ка я кое-что вместо этого.

Ехал я недавно в такси — с одного конца Парижа на другой. И водитель мне попался просто сногсшибательный. Он не мог спать по ночам. Тяжелейший случай инсомнии. Началось на войне. Служил матросом. Корабль затонул. Он проплавал ровно три дня и три ночи. В конце концов, его спасли. Несколько месяцев лавировал между жизнью и смертью, и, хотя вылечился очень удачно, полностью утратил способность спать.

— Я живу на треть жизни больше, чем вы! — сообщил он мне, улыбаясь.

— И что же вы делаете с дополнительной третью? — спросил я.

— Пишу! — ответил он.

Я спросил его, что он пишет.

— Историю своей жизни. Историю человека, который проплавал три дня и три ночи, выдержал затяжную схватку со смертью, утратил способность спать, но сохранил стремление жить.

— Это вы для ваших детей? Семейные хроники?

— Моим лоботрясам все это до лампочки! — горько рассмеялся он. — Не-ет, я хочу сделать из этого книгу. Думаю, многим людям она принесла бы немало хорошего.

Разговор с таксистом вдруг подарил мне новый взгляд на природу писательских мотиваций. Причина, заставляющая нас писать книги, — как раз в том, что нашим лоботрясам все это до лампочки. Мы обращаемся к безымянному собеседнику потому, что собственная жена выключает уши, когда с ней говоришь…

Вы можете спросить — а не был ли тот таксист просто-напросто графоманом? Но давайте определимся в терминах. Женщина, пишущая любовнику по четыре письма на дню, — не графоманка, она просто влюбленная женщина. А вот друг мой, шлепающий на ксероксе свои же любовные письма с мыслью когда-нибудь опубликовать их, — мой друг графоман. Графомания — не страсть писать письма, дневники или семейные хроники (т. е. писать для себя и своих близких); это — страсть писать книги (иметь публику из незнакомых читателей). В этом смысле и таксиста, и Гёте объединяет одно и то же влечение. Отличает же Гёте от таксиста лишь результат этого влечения, но не влечение как таковое.

Графомания (навязчивая тяга к написанию книг) принимает размеры массовой эпидемии, как только общество в своем развитии предоставляет тому три главных условия:

1. Уровень общего благополучия, достаточно высокий для того, чтобы люди могли направить свою энергию на бесполезную деятельность.

2. Продвинутая стадия общественной разъединенности, и как результат этого — всеобщее ощущение изолированности индивида.

3. Радикальное отсутствие заметных общественных сдвигов во внутреннем развитии нации. (В этой связи я нахожу симптоматичным, что во Франции — стране, где ни черта не происходит, — процентное число писателей в двадцать один раз больше, чем в Израиле. Биби была совершенно права, жалуясь на то, что никогда ничего не испытывала «снаружи». Именно из отсутствия содержания, из этой зияющей пустоты и хлещет энергия для механизма, заставляющего ее писать.)

Производимый всем этим «эффект встречной волны», однако же, еще больше усугубляет ситуацию в целом. Если всеобщая изолированность порождает графоманию, то массовая графомания уже вскармливает самоё себя и разрыхляет почву для культивации настроений еще большей всеобщей изолированности. Изобретение печати поначалу способствовало пониманию между людьми. В эпоху же графомании писание книг рождает обратный эффект: каждый окружает себя собственной писаниной — и точно стеной из зеркал обрубает подходы для любых голосов снаружи.

Милан Кундера. Чехия, 1978.

 

Если вы нашли ошибку, пожалуйста, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.

Обозреватель:

Сообщить об опечатке

Текст, который будет отправлен нашим редакторам: